1 Я до сих пор не могу понять, что держит Америку вместе. Считается, что конституция, но на самом деле ее не читал даже президент, за что, кстати сказать, и был подвергнут импичменту.
Политика не объединяет, а разделяет страну, да так, что одна часть не выносит другую и готова, как это было в Гражданскую войну, сражаться из-за того, что выбрали не того президента.
Но это только кажется, что мы живем в апокалиптическую эру раздора, раньше было еще хуже. В ХIХ веке конгрессмены обычно хромали. В те времена партийные разногласия кончались дуэлями, и противники, боясь стать убийцами, стреляли по ногам. И все же союз устоял, и одна страна не распалась на многие, не повторив, чего тут всегда боялись, судьбу Южной Америки.
— Гений США, — говорят умные, — в том, что здесь уживаются калифорнийские хипстеры, мормоны из Юты, южане-баптисты и бруклинские хасиды, ибо никому нет дела друг до друга, до тех пор, пока их никто не трогает.
— Такое бывает, — говорят скептики, — только в старом кино.
— И в Нью-Йорке, — добавляю я, — но обобщать, пожалуй, не стоит. Америка имеет такое же отношение к своему главному городу, как Земля к любому из искусственных спутников: прямое, но отдаленное.
Посетив три четверти штатов, я обнаружил, что они часто говорят на разных языках, особенно на юге. Что же у всех общего?
Меня этот вопрос волновал с самого начала, когда я еще был совсем зеленым, наивным, но наглым, ибо быстро нашел ответ. Момент истины меня настиг зимой и в Вермонте. Вечером он выглядит, как русский пейзаж из поезда: снег, еще снег, «дрожащие огни печальных деревень».
И тут меня осенило: за каждым из слабоосвещенных окон сидят люди и смотрят в один угол — тот, где стоит телевизор.
2 Массовая культура потому так и называется, что принадлежит массам и рассчитана на всех. Мы, например, выросли с таким набором: фрукт — яблоко, поэт — Пушкин, картина — «Грачи прилетели». Нерушимость канона создавала единство, не политическое, а эстетическое. Скажем, «Швейка» знали все наизусть — в моем кругу, и, что выяснилось в 1968-м, не только в моем. Когда защитники Пражской весны по-швейковски придуривались, отвечая оккупантам утрированной лояльностью, советские генералы сказали им, что тоже читали Гашека.
В Америке массовая культура чувствовала себя как дома, ибо им для нее и была. Ее шедевры — для всех, что иногда не мешало им оставаться шедеврами. Среди них — самый популярный сериал «Военно-полевой госпиталь» (MASH). Страна 11 лет смотрела эту комедию, и я до сих пор могу отличить тех, кто вырос на ее бунтарском юморе, смешавшем Хеллера с Воннегутом. Когда в 1983 году 251-я серия завершила MASH, то за последним эпизодом следили — сквозь прощальные слезы — 125 миллионов американцев, что составляло примерно половину тогдашнего населения США. Через три минуты после финала муниципальные власти Нью-Йорка зафиксировали абнормальный расход воды: три четверти горожан разом бросились в уборную и спустили воду.
15 лет спустя завершил свою жизнь другой культовый сериал — «Сайнфелд». На этот раз и я отправился прощаться с ним в Манхэттен. Город наводнили полицейские, толпы поклонников окружили заурядную закусочную, где собирались герои сериала, многие держали прощальные плакаты и утирали слезы. Все выглядело так, будто хоронили национальных героев, а не легкомысленных персонажей телевизионного ситкома.
Но недавно, буквально на наших глазах, изменилась вся система культовых зрелищ. Прежде они обеспечивали нацию объединяющим контекстом, предлагая запас узнаваемых образов, стандартных метафор и привычных шуток. Чтобы включиться в этот поток массового сознания, мне пришлось годами наверстывать упущенное. Выдавливая из себя Булгакова, Ильфа, Петрова и «Кавказскую пленницу», я мучительно переучивался на местного, но так и не стал им.
Сверстники постоянно уличают меня в невежестве, когда я не узнаю всем знакомых цитат и героев. Для американцев это так же дико, как для русских не знать, кто такой Штирлиц.
В XXI столетии глыба масскульта стала крошиться. От нее откалываются куски, которые, в свою очередь, делятся на еще меньшие. Все реже появляются общечеловеческие бестселлеры, заражающие любовью целые континенты. Гремевшие на рубеже веков Гарри Поттер и Дэн Браун не нашли себе наследников. То же происходит и с боевиками: не в силах поднять новую волну, кино кормится повторами, эксплуатируя старые изобретения. Достраивая и продолжая прежние сюжеты в бесконечных «сиквелах» и «приквелах», кинематограф берет зрителя на измор, но не слишком удачно.
Что уж говорить, если расположенный возле моего дома огромный кинотеатр на 16 залов с креслами первого класса не смог прожить и двух десятилетий. Теперь он лежит кучей щебня. Вскоре на его месте вырастет небоскреб с роскошными квартирами, и в каждой будут светиться гигантские голубые экраны телевизоров, которые научились показывать кино не хуже, чем на белых экранах. Но и эта победа ТВ оказалась пирровой.
3 — Телевидение переживает золотой век, — лукавым хором говорят критики.
На самом деле побеждает домашний экран, совсем не обязательно подключенный к какой-либо трансляции. Она не нужна, чтобы наслаждаться самым популярным теперь досугом — сериалами. (Вы заметили, что мы спрашиваем друзей не о том, что они читают, а о том, что смотрят? ) Миллионы американцев обрезают кабель, связывающий их со страной. И я — среди них. Несколько лет назад мне пришло в голову, что телевизор нужен раз в два года — на Олимпийские игры и чемпионат по футболу. В сущности, американское телевидение для меня стало играть роль советского, существовавшего исключительно для того, чтобы показывать фигурное катание и того же Штирлица.
Так, вступив в эпоху дробления, телевидение утратило монополию на наш досуг. Измельчал могучий институт влиятельных новостей, которые в прошлом поколении сопровождали каждый завтрак и ужин. Пропали легендарные ведущие, обладавшие могучей властью над умами. Но главное — у каждого дня нет больше единого сюжета, общей наррации, которую страна сама себе рассказывала по телевизору.
Пожалуй, лучше многих сохранился, казалось бы, наиболее невыигрышный ТВ-жанр: «говорящие головы». Меня это удивляло, пока я сам не занялся этим промыслом. Ток-шоу служит своеобразным протезом общения. Это — разговор напрокат, который ведут будто с вами, но за вас. Телеразговоры сделали беседу фантомной, но возможной: слушая других, мы сопереживаем, спорим и ведем бой с тенью, не вставая с дивана. Но и эти духовные упражнения не заменяют самого массового телевизионного развлечения — политики. Я-то еще застал мир, который слепо верил домашнему экрану и считал его непобедимым.
— Окно в мир, — говорила моя бабушка, глядя сквозь линзу на экран размером с почтовую открытку.
Сегодня ползучий постмодернизм вселил в зрителя сомнения. Ведь мы уже привыкли к тому, что факты бывают альтернативными, правда — относительной, мальчики — распятыми, дебаты — бесполезными.
Не случайно политику из телевизора выдавливают твиты, которые доносят не мысли, а трели, подпевающие сиюминутному настроению или беглому чувству. Спонтанное выражение политической эмоции, твит-новость рассчитана на глоток и мгновение. Поэтому их нужно так много. Неистовый мастер жанра, Трамп посылает стране и миру по сотне твитов в день начиная задолго до зари. Нагляднее всего (123 твита в сутки) это проявилось в дни импичмента. Но и эта редкая — третий случай за историю республики — политическая драма не смогла вернуть зрителей к политике.
Судьбоносный процесс, который навсегда войдет в учебники, привлек к экрану лишь 13 миллионов. Когда в аналогичной ситуации был Ричард Никсон, за решающим заседанием Конгресса следило 80 процентов населения страны. И это несмотря на то, что кульминация скандала случилась в августе, когда все американцы рвутся на пляж, а не к телевизору. И дело тут не в главных действующих лицах, а в культурных сдвигах, разрушающих нашу зависимость от тотальной машины вещания. Распылив внимание, прогресс создал конкуренцию и разобщил массы. Наверное, это хорошо, ибо личность лучше толпы.
Читайте оригинал публикации на сайте «Новой газеты»